черное соленое сердце
Я бы хотел сказать, что дожили, я бы хотел сказать, что тут мог бы быть отзыв, я мог бы сказать, что эта жижа меня ждала с 2013 года, но тогда я только читал.
![:facepalm:](http://static.diary.ru/userdir/0/0/6/7/0067/67280105.gif)
Легенда №17 просто пришла и.![:facepalm:](http://static.diary.ru/userdir/0/0/6/7/0067/67280105.gif)
![](https://pp.userapi.com/c841222/v841222581/450fc/7qcuynElSIY.jpg)
1. Около 260 слов, не вычитано, написано на коленке, Тарасов | Валера ХарламовЛюстра немного покачивается. Валера смотрит на это с легким недоумением и ощущением, что это снова то ли Испания, то ли дача под Москвой, то ли вообще Чебаркуль: поезда так проходят мимо, и гремят ложки и стаканы, и качается слегка люстра, покачивается вместе со светом, который ярко светит над потолком и почти не доходит до краев комнаты, особенно если она больше два на два метра.
Поезда в квартире Тарасова не ходят, рядом — тоже. Но люстра эта покачивается уютно, и вообще у Тарасова дома — уютно. Рюшечки эти, кружева, одеялко теплое застелено — Валере не то чтобы не нравится, но это последнее, что он ожидал от квартиры АнатолияВладимировича.
Тарасов смотрит на него, таращится, поджимает тонкие губы, запахивает сильнее в вязанную жилетку. Валера улыбается неловко, но широко.
— Здрасьте, — говорит он еще раз, как будто не здоровался уже раза два, пока стоял в дверях, а потом в пыльной прихожей, пахнущей старым деревом и не менее старой обувью, которую тщательно смазывают и полируют. И легкий запах полироли для коньков и клюшки. Валере нравится.
— Ну здравствуй, — снова отвечает ему Тарасов, присаживается на самый край старого стула.
— Я это, — говорит Валера и машет рукой, пытаясь объяснить: что он. Захотелось, не моглось не прийти, соскучился, питает какие-то глупые надежды на, готов был умереть, если не увидит Тарасова, хотел бы снова сказать ему спасибо за подготовку к Канаде... — Ну, — говорит Валера и улыбается широко и тупо.
Тарасов вздыхает и поднимается со стула.
— Пойду чайник поставлю, — сообщает он прохладно, и Валера наконец-то плюхается на стул, и тот скрипит под ним несчастно и родно.
2. ПостКанада, Валера, G, джен, Тарасов где-то там, не вычитано, все Тенычу, чтобы сделать ему больнее, около 400 слов.Валера закрывает дверь квартиры, поворачивает ключ в замке — раз, второй, третий. Рядом выходит сосед: баскетболист, дали квартиру не так давно, тоже за какие-то заслуги: Валера не знает точно, он не интересуется баскетболом, ему бы — хоккей поглотить, но он верит на слово и улыбается широко каждый раз, когда видит этого соседа. У того жена и маленькая дочка, а у самого Валеры — пустая трешка на одного, и он немного завидует.
Тарахтит его Волга — раз, второй, третий заводится мотор, прогревается на похолодавшем воздухе, и Валера едет на тренировку, закинув на заднее сидение форму и клюшку. Едет аккуратно — помнит. Сердце все еще екает каждый раз, когда он чувствует, как шины скользят, хоть каплю. Ему некогда восстанавливаться, колено и так — ноет иногда, остро, колко, отдавая вверх, в бедро, и вниз, в стопу. Валера улыбается чуть шире каждый раз, когда колено ломит к смене погоды. Теперь это навсегда. Как боевое ранение, думает он каждый раз, пусть и родился на три года позже конца войны.
Потом он думает — а АнатольВладимирыч чувствует больше. У него правда — боевые ранения. Интересно, задается Валера праздными вопросами, что именно у того болит? Спина — наверное. Он видел, как тот потирает иногда спину, когда думает, что никто не видит. Может, тоже колено, или чуть ниже колена — там АнатольВладимирыч тоже иногда потирает. Да и брюки у него всегда — почти такие же теплые, как кофты, которые он носит. Как бы не застудился, разгоряченный тренировкой или игрой, думает озабочено Валера каждый раз, а потом молча едет, или играет, или тренируется, проезжая очередной круг или загоняя очередную шайбу — раз, второй, третий — в ворота, или ест, или спит, или — да мало ли когда он думает об АнатольВладимирыче?
Потому что АнатольВладимирыч отстранен от тренерской работы.
Потому что АнатольВладимирыч если и приходит на тренировку — то сидит на скамейке запасных, смотрит на них пристально, вскакивает иногда на ноги, а потом бросает короткое эх — и садится обратно, махнув рукой. Валере каждый раз становится стыдно — он думает, остальной команде тоже — потому что все начинают двигаться как будто ожесточеннее, яростнее, стремительнее, старательнее. Все, не только он.
АнатольВладимирыч на всех оказывает такое действие, повторяет себе Валера каждый раз, каждый пропускает удар, когда он смотрит пристально, каждый — старается лучше, каждый — чувствует мурашки на коже и задор, каждый — хочет еще больше его внимания, еще, еще больше. Где-то на этом моменте сердце Валеры екает и ухает в пятки, а потом он уже сам вздыхает — эх, и машет на себя рукой — раз, второй, третий.
3. Валера | Тарасов, постджен, еще не преслеш, больно за мальчиков. Где-то 500 слов.Тарасов двигает головой, мотает из стороны в сторону — не сильно, но намекая Валере, что тот заигрался, а тот все никак не может — отпустить.
Свет в кабинете — только от настольной лампы, немного из окна — темного проема, за которым иногда доносится шум редких машин. Валера стоит позади Тарасова, почти не дышит — сам не заметил, как перестала двигаться грудная клетка — и пальцы покалывает от напряжения и нежности. Хочется затаить дыхание — и остаться в этом моменте.
Он иногда сравнивает то, что происходит сейчас — с тем, что происходило с Ирой. Хочется сказать, что не было такого, что сейчас — совершенно иначе, что он бы подумать не мог, что можно — так. Потом вспоминает, что как дурак стоял и пялился на трамвай, а потом стучал сердцем в горле, когда садился напротив Иры в том злополучном кафе.
— Что застыл, защитничек? — ворчливо спрашивает Тарасов, и Валера вздрагивает, снова касается его волос, проводит пальцами по вискам. Седина, думает Валера, едва дышит, понимает, вспоминает — что раньше седины было меньше.
У Тарасова закрыты глаза и даже сверху видно — что у того ресницы длинные, никакой туши не надо, и у Валеры снова перехватывает дыхание, и он рад — что только дыхание.
Он проводит подушечками пальцев по вискам, замирает, снова ведет, массируя кожу, и Тарасов, кажется, тоже — немного вздрагивает, как будто выгибается, но Валере, конечно же, это все кажется. Не такой АнатольВладимирыч человек — чтобы вздрагивать и выгибаться от таких мелочей.
— Я аккуратно, — говорит Валера, чтобы что-то сказать, бездумно массирует виски, и Тарасов едва слышно выдыхает, и плечи, кажется, немного расслабляются, и Валера рад до одури, если это правда поможет ему — и от мигрени, и от усталости. Десятый час ночи — домой бы обоим, но АнатольВладимирыч все еще в кабинете, и Валера не торопится — впитывает в себя мягкий свет лампы этого кабинета, его запах, тени, коричневый цвет старой мебели. — У вас седых волос прибавилось.
Правда — прибавилось, думает он, а потом ойкает, говорит — извините, потом — еще раз, уже за первое извините, потом молчит, пока Тарасов молча закидывает голову к нему, смотрит внимательно прямо ему в душу, и Валере хочется склониться к нему ближе, склониться над его лицом, и — дальше Валера не думает, он никогда не думает в таких ситуациях, он человек действия. Разобрался бы. Может — понял бы, почему так колет пальцы и душу, когда он рядом с АнатольВладимирычем.
— С вами, — говорит едко и весомо Тарасов вместо исповеди, — и не столько седых волос получишь. Держусь еще, Валер, держусь — понял?
— Понял, АнатольВладимирыч, — кивает Валера послушно, улыбается робко и широко, и Тарасов хмыкает, закрывает снова глаза, коротко вздыхая. — Домой бы ехать, АнатольВладимирыч, а? И волос седых меньше будет.
Тарасов дергает плечом, снова открывает глаза — закрывает обратно, но сердце Валерки обжигает даже это мгновение. Он поджимает губы, снова касается чужих висков, сдавливая немного.
— Домо-ой, — тянет он, хренея от своей наглости, и Тарасов, кажется, тоже хренеет, только не говорит об этом.
— Что же, защитничек, — говорит ему Тарасов, — опять подвозить будешь?
— Буду, АнатольВладимирыч, поздно уже, кто ж в такое время своим ходом...
Тарасов хмыкает громко и выразительно, и Валера затыкается, вздыхает уже сам. Только пальцы — так и остаются на чужих висках. Как-нибудь справится с упрямцем.
4. Тарасов, Валерка, дженовый джен, жанр: все дурачки, около 900 слов бессмысленного и беспощадного.Валера сидит и пришивает эту пуговицу, склонившись над ней почти в три погибели и щурясь в свете одинокой настольной лампы. По углам мечутся тени — то складываются в старые души хоккеистов, то в бывших посетителей этих стен, то во внутренних демонов Тарасова.
Тарасов бы включил свет — над головой, по центру же комнаты, висит и нормальная люстра, и свету было бы — по ощущениям, всю Москву освети.
Он только хмыкает и продолжает писать бумаги. Бумажки для комитета, какие-то бланки, вся эта галиматья, которая нужна кому-то выше, чьи тени тоже сейчас пляшут по стенам, нависая над Тарасовым, и мерзко смеются, потирая ручонки, как у Балашова — крупные, теплые, с тем жирком, который есть у комитетских крыс, у партийных верзил. Которые и привыкли — разве что заполнять бумаги да гонять их по кругу, придумывая все новые формуляры.
Тарасов трет переносицу, косится взглядом на Валерку — то ли хочется сказать: да брось ты, Валер, ну что ты за упрямец такой, да пошло все нахер, ну Валер! — то ли хочется: чтобы корпел, щурил глаза, и делал это подольше, чтобы Тарасов успел заполнить все эти бумаги, чтобы не сидеть здесь одному.
— АнатолийВладимирыч! — говорил ему Валера, когда заходил в кабинет сегодня вечером, горя взглядом. — АнатольВладимирыч! Ребята тут придумали!.. Мы тут вам!.. Так хорошо должно получиться!
Сейчас Валера занят куда более важным делом, и это заставляет потирать ручонки уже самого Тарасова — да, мелочно, да, глупо, но нехер — пуговицы с тренера рвать.
— Ну и что вы придумали? — вопрошает Тарасов с ехидцей, готовый к чему угодно. Хоть на дачу всей командой ехать придумали, чтобы праздновать очередную победу, хоть новое построение, как будто это их задача, с легкой руки Валерки. — Звучит-то как — придумали они! Х-ха. Ваша задача в чем состоит? Работать. А они мне тут придумывают!
Тогда Валерка сверкнул глазами, подступился ближе к столу, руками размахивал — это не пуговицу пришивать, для этого ума не надо. Чтобы пуговицу пришить, в общем-то, тоже не надо, но Валере об этом знать не обязательно.
Щурится, язык высунул. Челку смахивает короткими жестами. Тарасов издает короткий смешок, потом — спохватывается. Бумаг меньше как будто бы и не стало — но не смотрел же он на Валерку все это время? Это как-то — совсем поддых, совсем слабость.
Что там придумали — ребята — Тарасов так и не понял. Не дошли они до этой части. Помнит — поднялся на ноги, поправил безрукавку на плечах, помнит — Валерка шагнул навстречу, все еще сверкая глазами.
Дышать всегда сложно в такие моменты, а уж когда Валерка возмущенно — возбужденно — пытается не соглашаться: не за себя, за команду, — совсем себя в руках держать тяжело.
Вот за команду он может. И голос поднять, и не согласиться, и — и за пуговицу схватить, что-то доказывая, крутя ее в пальцах, как будто так и надо, своими ручищами-ручонками. И как только так близко подойти осмелился, поганец.
Оторвалась она с тихим чпок, словно не пуговица, а шампанское какое. Оторвалась и осталась у Валерки в пальцах, а у Тарасова разошлась рубашка посередине, и оба они застыли — чтобы посмотреть. И на пуговицу, и на рубашку.
Были бы одного роста — столкнулись лбами.
Только у Тарасова близко-близко оказались руки Валерки, большие тупые ручищи, которыми голы забивать самое то, а у Валерки — его макушка лысеющая.
— Итак, — сказал тогда Тарасов, — хоккеист Харламов сделал свой выбор.
— А? — беспомощно вопросил хоккеист Харламов в тот момент, и у Тарасова мысленно затряслись плечи то ли от смеха, то ли от того, что от Валерки пахло катком и Валеркой.
Вместо этого он начал раздеваться.
— Хоккеист Харламов закрывает дверь и не уходит из кабинета до тех пор, пока не пришивает мне пуговицу на место, — объявляет Тарасов. Хочется — будничным тоном, по факту — торжествующим, злорадным, сам бы себя за него удавил.
Вместо этого он остается в одной майке, пока Валерка держит беспомощно в руках его безрукавку — врученную торжественно ему в руки. Держит бережно, как будто не безрукавку дали, а награду.
Тарасов поправляет очки, блестит ими в свете лампы, пока Валерка сидит у стены и плетет что-то как будто, вместо того чтобы пришить за пять минут одну пуговицу. Делов-то там, г-госпади...
— У меня запасной нет, — сказал тогда Тарасов ему мерзким злорадным тоном, а Валерка кивнул, накидывая ему на плечи безрукавку. — Вперед. С песней, хоккеист Харламов.
Тарасов отгоняет мысленно ворох ощущений — и руки Валерки на плечах, и запах этот его дурацкий — молодецкий, Валеркин, и — и чего только не отгоняет. Сидит стынет в майке, потому что себя первого — наказал.
— Долго тебе еще? — не выдерживает он наконец. — Эй, хоккеист Харламов, не державший в руках иголки?
— М-м-м, — говорит Валерка неуверенно, и Тарасову хочется вздохнуть, но он закатывает глаза.
— Сходи чайник поставь, будь полезен обществу, хоккеист Харламов.
— М-м-м, — говорит Валерка снова, — вам холодно?
— А это не ты тут в одной майке сидишь из-за своего рукожопства, Харламов!
Окрик получается — какой-то кривой, Тарасову было бы стыдно за него, а сейчас как-то — смешно, и ему смешно, и Валерке смешно, и Валерку — почти сметает — к чайнику, рубашка — брошена где была. Тарасов вздыхает, поднимается медленно, цепляясь пальцами за безрукавку. Правда как-то — холодно. Что он там с ней...
Рубашка лежит починенной.
Тарасов медленно отходит обратно к столу, пока Валерка не вернулся.
Кого наказал — непонятно. То ли в майке холодно, то ли — без Валерки в комнате. Бумаги вон — незаполненные.
Тарасов вздыхает и протирает нос под дужками очков.
5. Бобров, Балашов, дженовый джен, около 600 слов. НЕ СПРАШИВАЙТЕ Я НАШЕЛ СВОИХ КОРЗИНОЧЕКБобров стоит, сжимает бортик, дышит холодным воздухом, которым веет со стороны льда и площадки. Разжимает бортик. Сжимает его снова.
— А неплохо идет, — говорит подошедший Балашов, и Бобров сцепляет зубы, прежде чем улыбнуться и снова разжать ладони.
— Да, — говорит, смотрит не мигая на Балашова, не убирая улыбки, и улыбка того как будто бы немного вянет, и так фальшивая до предела. — Неплохо.
Это проходной матч, это матч, который не значит практически ничего — даже если они проиграют, они все равно останутся в первой пятерке: не зря он гонял ребят, пусть и не тарасовцы. И без своей любимой тройки — вытянули, справились. Те все еще отдыхают после Суперсерии, Боброву вот отдыхать некогда — и то хорошо. Что бы он делал, отдыхая? Бесцельно бродил по городу? Рисовал бы схемы в голове, где можно было бы скорректировать планы Толи, в которые он все равно бы уже не успел влезть? Раз за разом прогонял бы в голове, где упустил, где не подтянул, где — нужно было звонить Толе с уточнениями, пусть бы и из Канады в Москву?
— Вам бы отдохнуть, — говорит Балашов, внимательно глядя на него. Улыбается снова, словно воспряв духом. Боброва это не то чтобы раздражает, но смутно кажется лишним. — Устали же, после Канады-то.
Бобров морщится и снова переводит взгляд на поле. Балашов тоже.
У Балашова круги под глазами и добрая улыбка человека, к которому она приклеилась по долгу службы. Бобров был бы раз не видеть Балашова никогда, но это разве что — на пенсии.
— Ребята молодцы, — продолжает Балашов, — справляются.
— Да, — снова говорит Бобров. Он бы сейчас с удовольствием переглянулся через поле с Толей, но он играет даже сейчас — не с ЦСКА.
Балашов хочет сказать что-то еще, почти что судорожно подыскивает тему. По крайней мере, Боброву так кажется, даже не глядя в его сторону. Отправил бы покурить, так не курит же, зараза.
— И что вам неймется всем, а, — жалуется наконец-то Балашов почти несчастно, — не понимаю. Что вам, Всеволод Михайлович, что Тарасову, помяни его всуе... Этак можно же и с нервным срывом слечь, с невралгией какой.
— Мы спортсмены, — режет Бобров, морщась.
— Ага, — соглашается поклалисто Балашов, — спортсмены, не люди, конечно. Вот посидели в отпуске хоть с недельку, глядишь — и лицом бы посвежели.
Бобров снова морщится, как от зубной боли. Машет рукой одному из своих на поле — одним движением, даже не направление задает — а пендель.
— И характер бы лучше стал, — продолжает Балашов тоном, каким на лужайке зайчик спрашивает бобра, как пройти к пряничному домику. Бобров медленно выдыхает и чувствует, что сигарета скоро понадобится ему. Бросал же, только с этим Толей...
— Смотрите, — говорит Балашов, — как лицом посерели. Спорт гробит людей, вот ей-богу, сколько лет уже говорю — спорт спортом, а здоровье советских людей...
— Эдик, ты что хотел? — не выдерживает наконец Бобров, оборачиваясь к нему корпусом. — Ну.
— Я... — Балашов замирает, застуканный врасплох. — Э...
— Ничего? — подсказывает ему Бобров вежливо. — Ну так и иди своей дорогой, Эдуард Михалыч. Отдыхай. Отпуск там возьми.
Балашов вздыхает, почти что старается это скрыть, сам сжимает уже бортик своими пухлыми ладонями, глядя на лед. Вот-вот — красными пятнами пойдет.
— Так я уже, — говорит наконец он, снова улыбается, как фальшивая елочная игрушка, — вот, значит, в гости заглянул. К старому другу. Поддержать.
— М-м-м, — говорит Бобров, вздыхает в ответ. И, главное, что ему надо?.. — Смена!
Бобров считает минуты до конца матча. Жалко Толи нет, в одиночестве смолить Бобров не привык и не любил. Хоть Балашова с собой бери.
Тот стоит рядом до свистка.
6. Тарасов, Бобров, около 300 слов, сложные взаимоотношения с властью и мразями— Толя, — говорит Боров, садясь в единственное на номер кресло, потом вздыхает и закидывает голову назад, глядя в потолок, выбеленный, но все равно с заметными трещинками. — Толя, это пиздец.
— Да, — соглашается Тарасов: он сидит на кровати и болтает ногой, невесело о чем-то думая. Он, конечно, не мертв так, как Бобров, но у него тоже большие вопросы — кто догадался сделать соревнования сразу после Суперсерии.
Они были в кабинетах вдвоем, при костюмах, в этих черно-белых цветах официальных попыток лизоблюдства. Сейчас Тарасов дергает себя за галстук, пытаясь ослабить узел. Они не то чтобы с Бобровым друзья, но есть времена, когда вы объединяетесь ради общей цели. А загонять после такого испытания саму сборную СССР — это какими ублюдками нужно быть. Тут и не с Бобровым объединишься.
— Толя, загоним ребят, — говорит Бобров, как будто Тарасов сам этого не знает. Они уже успели побывать не только в кабинетах — они уже успели выехать из Москвы, прямо так, в костюмах, при параде, только сумки и успели собранные прихватить из домов.
Дорога вымотала — возраст уже не тот, столько часов подряд ехать и останавливаться уже в первом часу ночи. Так и режим сбить можно, не только себе — всей команде.
Тарасов поднимается лениво, отрывает себя от кровати, подходит к окну, открывая форточку. Наконец-то дергает себя за галстук так, чтобы тот ослабел и повис на шее, подставил кожу ветерку.
— Только не кури, — говорит, морщась Бобров, и Тарасов хмыкает и лезет в карман брюк, как будто назло. — Ну Толя, не будь мразью.
Огонек на фоне темного проема освещает белую рубашку и очерчивает кадык на тонкой шее. Бобров вздыхает, глядя на него.
7. Заебали. Тарасов, Бобров, около 500 слов джена— Володь, пошли курнём.
Тарасов стоит, ведет носом, морщится, и Бобров хочет сказать "да я только оттуда", но язык как-то не поворачивается.
Они молча идут к закутку, обозначенному всеми знающими курилкой. Урны, естественно, нет, есть мусорный бак, из которого периодически несет тем, чем может нести из баков, и оставаться там надолго не хочется никому.
Бобров протягивает Тарасову папиросу. Зажигалку тот носит и сам. Уже что-то.
— Что такое-то, — спрашивает наконец он, когда Тарасов долго пытается прикрутить, и Бобров почти решает взять дело в свои руки. Ветрено. Осень. Хорошо хоть не моросит. — Толь?
Спортсмены, как известно, не курят, а вот тренеры иногда — еще как.
Тарасов морщится на вопрос, отвечает только — после первой затяжки.
— Заебали, — говорит он спокойно, и Бобров неодобрительно качает головой, прикуривает сам, поправляет Толе отворот пальто.
— Новость сказал сейчас, закачаешься, — хмыкает он, внимательно следя за Тарасовым.
— Заебали, — повторяет Толя уже менее спокойно, зыркает своими глазами на Боброва, потом жует папиросу во рту, недовольно пыхтя.
— Кто заебал-то? — задает наводящий вопрос Бобров, когда понимает, что стоять так Тарасов может долго. Ну. Не то чтобы в первый раз.
Тарасов фыркает, смотрит на свинцовое небо.
— Все заебали, — говорит Тарасов тем тоном, каким он обычно признается в чем-то очень стыдном.
Например, что он спасовал перед пронырливым Балашовым, не сдержался, сказал что-то еще более неприличное, от чего поднялся в списке врагов Балашова еще на несколько пунктов. Этой крысе, в общем-то, только дай повод.
— Угу, — мычит одобрительно Бобров, и Тарасов косится на него, зыркает прямиком ему в лицо, словно вот этим вот "угу" Бобров поднял себя на несколько пунктов в списке личных врагов Тарасова.
— Вот не смешно, Володь, не смешно, — начинает Тарасов, и голос у него уже куда более оживленный, чем был до этого. — Нихера не смешно. Ты видел последние постановления? А распределение игр? Их кто делал, какой ублюдок Балашов их левой пяткой записывал, а, Володь? Чего ты на меня смотришь, я спрашиваю — какому больному ублюдку пришло в голову... Тьфу.
Бобров кивает в такт, потом прекращает, вместе с тем, как заканчиваются слова.
Сейчас главное — не спросить что-нибудь в духе "и все?". Толя за такое раскатает.
— И знаешь, что мне сказал Балашов? Стерпится-слюбится, — выделяет он интонацией слишком хорошо эту фразу, чтобы картинка в виде округлого лица Балашова с его ненатуральной улыбкой вырисовывается как-то сама перед глазами.
Бобров фыркает, качая головой.
— Не ему ж играть, — замечает он. — Он на игры-то не на все ходит, а ты хочешь — чтобы составлял что-то правильно.
— Так спросить можно?! — взрывается Тарасов, и Бобров мысленно себе удовлетворенно кивает. Вот, теперь с Толей можно разговаривать. Теперь он отъебется. — Или они там у себя наверху в своем безвоздушном пространстве сидят, а нам, тут, на поле — расхлебывай? Они охерели, Володь?
— А ты б не охерел в безвоздушном-то сидеть, — резонно замечает Бобров, и Тарасов фыркает, зыркая на него снова, уже не злобно, как в самом начале, и машет рукой.
— Заебали, — подводит он итог. — Еще по одной и я могу подкинуть тебя до дома.
Бобров одобрительно хмыкает. Надо же — запомнил, что он свою красотку в ремонт сдал. Еще немного — человеком считать начнет. Толя стоит, встопырив перья, и довольно смолит.
8. Тарасов, Валерка, юст, ~400 словУ Валерки голос, когда он поет — меняется. Это Тарасов знает по тому, как у него по позвоночнику начинают ползти мурашки и хочется отвернуться и уйти. Уйти подальше, подальше от искушения, подальше от внутренних проблем, от внешних проблем, подальше от ощущения, что твою душу вынимают и разделывают прямо тут, на месте.
Валерка перебирает гитарные струны, сидит в раздевалке, улыбается сам себе, пока вокруг собралась команда. Ему и дела нет, что Тарасов застывает у двери, молчит, смотрит на него. Тарасову кажется: как можно не замечать такой взгляд, ему самому кажется — прожжет дырку, кажется — зрачки расширяются сами, никак не взять себя в узду. Ему кажется — будь на него направлен такой взгляд, он бы обязательно почувствовал. Только Валерка непрошибаем и в этом его счастье.
Тарасову хочется уйти каждый раз, когда Валерка перебирает струны и выводит песню по заказам команды. Ему даже не подпевают обычно, слушают молча, даже если он запинается, улыбается, смеется — не помню текст, ребят, подсказывайте.
Счастье Тарасова, что поет Валерка не часто, и гитару приносит — не часто, и посиделки такие — скорее исключение, чем правило.
Несчастье Тарасова в том, что иногда Валерка поет по-испански, взывая к своим корням, и тогда у него меняется голос, меняется что-то в самом Валерке как будто, и он все еще смеется, запинается — не помню текст, ребят, даже подсказать не сможете.
Голос мелодичнее, ярче, выше, ни за что бы не узнал Валерку. И если закрыть глаза — кажется, что он просто наслаждается чьим-то пением, и нет команды рядом, и нет Валерки, никакого Валерки нет, и не было никогда.
Когда Валерка поет на испанском, Тарасову не хочется уйти. Тарасову хочется остаться, слушать вечность, чувствовать — как по позвоночнику ползут мурашки, как покалывает кончики пальцев, думать — что Валерки никакого нет, и нет никакого искушения, и пусть дальше — вынимают его душу, разделывают прямо тут, на месте.
Валерка перебирает струны, тянет что-то, мурчит, смеется. Тарасов подходит к нему, кладет руку на плечо, вслушивается, и команда — вслушивается, и Валерка дальше расслабленно напевает что-то, даже слов знать не обязательно — там наверняка о свободе и о любви. По позвоночнику ползут мурашки, от волос Валерки — пахнет мылом, и Тарасов стоит, закрыв глаза, зная — Валерка на него не смотрит, у него дело, он поет, не обращая ни на кого внимания. Значит — можно и подойти. Значит — можно и разделывать себе душу, ему не впервой — начинать это делать самому, только вот долго — не может, не выносит.
Тарасов уже в дверях раздевалки, уходит медленно, пытается дышать и перестать чувствовать покалывания в кончиках пальцев, когда Валерка на него смотрит. Бросает темный взгляд, прожигает взглядом, улыбается сам себе. Тарасов его не чувствует.
![:facepalm:](http://static.diary.ru/userdir/0/0/6/7/0067/67280105.gif)
Легенда №17 просто пришла и.
![:facepalm:](http://static.diary.ru/userdir/0/0/6/7/0067/67280105.gif)
![](https://pp.userapi.com/c841222/v841222581/450fc/7qcuynElSIY.jpg)
1. Около 260 слов, не вычитано, написано на коленке, Тарасов | Валера ХарламовЛюстра немного покачивается. Валера смотрит на это с легким недоумением и ощущением, что это снова то ли Испания, то ли дача под Москвой, то ли вообще Чебаркуль: поезда так проходят мимо, и гремят ложки и стаканы, и качается слегка люстра, покачивается вместе со светом, который ярко светит над потолком и почти не доходит до краев комнаты, особенно если она больше два на два метра.
Поезда в квартире Тарасова не ходят, рядом — тоже. Но люстра эта покачивается уютно, и вообще у Тарасова дома — уютно. Рюшечки эти, кружева, одеялко теплое застелено — Валере не то чтобы не нравится, но это последнее, что он ожидал от квартиры АнатолияВладимировича.
Тарасов смотрит на него, таращится, поджимает тонкие губы, запахивает сильнее в вязанную жилетку. Валера улыбается неловко, но широко.
— Здрасьте, — говорит он еще раз, как будто не здоровался уже раза два, пока стоял в дверях, а потом в пыльной прихожей, пахнущей старым деревом и не менее старой обувью, которую тщательно смазывают и полируют. И легкий запах полироли для коньков и клюшки. Валере нравится.
— Ну здравствуй, — снова отвечает ему Тарасов, присаживается на самый край старого стула.
— Я это, — говорит Валера и машет рукой, пытаясь объяснить: что он. Захотелось, не моглось не прийти, соскучился, питает какие-то глупые надежды на, готов был умереть, если не увидит Тарасова, хотел бы снова сказать ему спасибо за подготовку к Канаде... — Ну, — говорит Валера и улыбается широко и тупо.
Тарасов вздыхает и поднимается со стула.
— Пойду чайник поставлю, — сообщает он прохладно, и Валера наконец-то плюхается на стул, и тот скрипит под ним несчастно и родно.
2. ПостКанада, Валера, G, джен, Тарасов где-то там, не вычитано, все Тенычу, чтобы сделать ему больнее, около 400 слов.Валера закрывает дверь квартиры, поворачивает ключ в замке — раз, второй, третий. Рядом выходит сосед: баскетболист, дали квартиру не так давно, тоже за какие-то заслуги: Валера не знает точно, он не интересуется баскетболом, ему бы — хоккей поглотить, но он верит на слово и улыбается широко каждый раз, когда видит этого соседа. У того жена и маленькая дочка, а у самого Валеры — пустая трешка на одного, и он немного завидует.
Тарахтит его Волга — раз, второй, третий заводится мотор, прогревается на похолодавшем воздухе, и Валера едет на тренировку, закинув на заднее сидение форму и клюшку. Едет аккуратно — помнит. Сердце все еще екает каждый раз, когда он чувствует, как шины скользят, хоть каплю. Ему некогда восстанавливаться, колено и так — ноет иногда, остро, колко, отдавая вверх, в бедро, и вниз, в стопу. Валера улыбается чуть шире каждый раз, когда колено ломит к смене погоды. Теперь это навсегда. Как боевое ранение, думает он каждый раз, пусть и родился на три года позже конца войны.
Потом он думает — а АнатольВладимирыч чувствует больше. У него правда — боевые ранения. Интересно, задается Валера праздными вопросами, что именно у того болит? Спина — наверное. Он видел, как тот потирает иногда спину, когда думает, что никто не видит. Может, тоже колено, или чуть ниже колена — там АнатольВладимирыч тоже иногда потирает. Да и брюки у него всегда — почти такие же теплые, как кофты, которые он носит. Как бы не застудился, разгоряченный тренировкой или игрой, думает озабочено Валера каждый раз, а потом молча едет, или играет, или тренируется, проезжая очередной круг или загоняя очередную шайбу — раз, второй, третий — в ворота, или ест, или спит, или — да мало ли когда он думает об АнатольВладимирыче?
Потому что АнатольВладимирыч отстранен от тренерской работы.
Потому что АнатольВладимирыч если и приходит на тренировку — то сидит на скамейке запасных, смотрит на них пристально, вскакивает иногда на ноги, а потом бросает короткое эх — и садится обратно, махнув рукой. Валере каждый раз становится стыдно — он думает, остальной команде тоже — потому что все начинают двигаться как будто ожесточеннее, яростнее, стремительнее, старательнее. Все, не только он.
АнатольВладимирыч на всех оказывает такое действие, повторяет себе Валера каждый раз, каждый пропускает удар, когда он смотрит пристально, каждый — старается лучше, каждый — чувствует мурашки на коже и задор, каждый — хочет еще больше его внимания, еще, еще больше. Где-то на этом моменте сердце Валеры екает и ухает в пятки, а потом он уже сам вздыхает — эх, и машет на себя рукой — раз, второй, третий.
3. Валера | Тарасов, постджен, еще не преслеш, больно за мальчиков. Где-то 500 слов.Тарасов двигает головой, мотает из стороны в сторону — не сильно, но намекая Валере, что тот заигрался, а тот все никак не может — отпустить.
Свет в кабинете — только от настольной лампы, немного из окна — темного проема, за которым иногда доносится шум редких машин. Валера стоит позади Тарасова, почти не дышит — сам не заметил, как перестала двигаться грудная клетка — и пальцы покалывает от напряжения и нежности. Хочется затаить дыхание — и остаться в этом моменте.
Он иногда сравнивает то, что происходит сейчас — с тем, что происходило с Ирой. Хочется сказать, что не было такого, что сейчас — совершенно иначе, что он бы подумать не мог, что можно — так. Потом вспоминает, что как дурак стоял и пялился на трамвай, а потом стучал сердцем в горле, когда садился напротив Иры в том злополучном кафе.
— Что застыл, защитничек? — ворчливо спрашивает Тарасов, и Валера вздрагивает, снова касается его волос, проводит пальцами по вискам. Седина, думает Валера, едва дышит, понимает, вспоминает — что раньше седины было меньше.
У Тарасова закрыты глаза и даже сверху видно — что у того ресницы длинные, никакой туши не надо, и у Валеры снова перехватывает дыхание, и он рад — что только дыхание.
Он проводит подушечками пальцев по вискам, замирает, снова ведет, массируя кожу, и Тарасов, кажется, тоже — немного вздрагивает, как будто выгибается, но Валере, конечно же, это все кажется. Не такой АнатольВладимирыч человек — чтобы вздрагивать и выгибаться от таких мелочей.
— Я аккуратно, — говорит Валера, чтобы что-то сказать, бездумно массирует виски, и Тарасов едва слышно выдыхает, и плечи, кажется, немного расслабляются, и Валера рад до одури, если это правда поможет ему — и от мигрени, и от усталости. Десятый час ночи — домой бы обоим, но АнатольВладимирыч все еще в кабинете, и Валера не торопится — впитывает в себя мягкий свет лампы этого кабинета, его запах, тени, коричневый цвет старой мебели. — У вас седых волос прибавилось.
Правда — прибавилось, думает он, а потом ойкает, говорит — извините, потом — еще раз, уже за первое извините, потом молчит, пока Тарасов молча закидывает голову к нему, смотрит внимательно прямо ему в душу, и Валере хочется склониться к нему ближе, склониться над его лицом, и — дальше Валера не думает, он никогда не думает в таких ситуациях, он человек действия. Разобрался бы. Может — понял бы, почему так колет пальцы и душу, когда он рядом с АнатольВладимирычем.
— С вами, — говорит едко и весомо Тарасов вместо исповеди, — и не столько седых волос получишь. Держусь еще, Валер, держусь — понял?
— Понял, АнатольВладимирыч, — кивает Валера послушно, улыбается робко и широко, и Тарасов хмыкает, закрывает снова глаза, коротко вздыхая. — Домой бы ехать, АнатольВладимирыч, а? И волос седых меньше будет.
Тарасов дергает плечом, снова открывает глаза — закрывает обратно, но сердце Валерки обжигает даже это мгновение. Он поджимает губы, снова касается чужих висков, сдавливая немного.
— Домо-ой, — тянет он, хренея от своей наглости, и Тарасов, кажется, тоже хренеет, только не говорит об этом.
— Что же, защитничек, — говорит ему Тарасов, — опять подвозить будешь?
— Буду, АнатольВладимирыч, поздно уже, кто ж в такое время своим ходом...
Тарасов хмыкает громко и выразительно, и Валера затыкается, вздыхает уже сам. Только пальцы — так и остаются на чужих висках. Как-нибудь справится с упрямцем.
4. Тарасов, Валерка, дженовый джен, жанр: все дурачки, около 900 слов бессмысленного и беспощадного.Валера сидит и пришивает эту пуговицу, склонившись над ней почти в три погибели и щурясь в свете одинокой настольной лампы. По углам мечутся тени — то складываются в старые души хоккеистов, то в бывших посетителей этих стен, то во внутренних демонов Тарасова.
Тарасов бы включил свет — над головой, по центру же комнаты, висит и нормальная люстра, и свету было бы — по ощущениям, всю Москву освети.
Он только хмыкает и продолжает писать бумаги. Бумажки для комитета, какие-то бланки, вся эта галиматья, которая нужна кому-то выше, чьи тени тоже сейчас пляшут по стенам, нависая над Тарасовым, и мерзко смеются, потирая ручонки, как у Балашова — крупные, теплые, с тем жирком, который есть у комитетских крыс, у партийных верзил. Которые и привыкли — разве что заполнять бумаги да гонять их по кругу, придумывая все новые формуляры.
Тарасов трет переносицу, косится взглядом на Валерку — то ли хочется сказать: да брось ты, Валер, ну что ты за упрямец такой, да пошло все нахер, ну Валер! — то ли хочется: чтобы корпел, щурил глаза, и делал это подольше, чтобы Тарасов успел заполнить все эти бумаги, чтобы не сидеть здесь одному.
— АнатолийВладимирыч! — говорил ему Валера, когда заходил в кабинет сегодня вечером, горя взглядом. — АнатольВладимирыч! Ребята тут придумали!.. Мы тут вам!.. Так хорошо должно получиться!
Сейчас Валера занят куда более важным делом, и это заставляет потирать ручонки уже самого Тарасова — да, мелочно, да, глупо, но нехер — пуговицы с тренера рвать.
— Ну и что вы придумали? — вопрошает Тарасов с ехидцей, готовый к чему угодно. Хоть на дачу всей командой ехать придумали, чтобы праздновать очередную победу, хоть новое построение, как будто это их задача, с легкой руки Валерки. — Звучит-то как — придумали они! Х-ха. Ваша задача в чем состоит? Работать. А они мне тут придумывают!
Тогда Валерка сверкнул глазами, подступился ближе к столу, руками размахивал — это не пуговицу пришивать, для этого ума не надо. Чтобы пуговицу пришить, в общем-то, тоже не надо, но Валере об этом знать не обязательно.
Щурится, язык высунул. Челку смахивает короткими жестами. Тарасов издает короткий смешок, потом — спохватывается. Бумаг меньше как будто бы и не стало — но не смотрел же он на Валерку все это время? Это как-то — совсем поддых, совсем слабость.
Что там придумали — ребята — Тарасов так и не понял. Не дошли они до этой части. Помнит — поднялся на ноги, поправил безрукавку на плечах, помнит — Валерка шагнул навстречу, все еще сверкая глазами.
Дышать всегда сложно в такие моменты, а уж когда Валерка возмущенно — возбужденно — пытается не соглашаться: не за себя, за команду, — совсем себя в руках держать тяжело.
Вот за команду он может. И голос поднять, и не согласиться, и — и за пуговицу схватить, что-то доказывая, крутя ее в пальцах, как будто так и надо, своими ручищами-ручонками. И как только так близко подойти осмелился, поганец.
Оторвалась она с тихим чпок, словно не пуговица, а шампанское какое. Оторвалась и осталась у Валерки в пальцах, а у Тарасова разошлась рубашка посередине, и оба они застыли — чтобы посмотреть. И на пуговицу, и на рубашку.
Были бы одного роста — столкнулись лбами.
Только у Тарасова близко-близко оказались руки Валерки, большие тупые ручищи, которыми голы забивать самое то, а у Валерки — его макушка лысеющая.
— Итак, — сказал тогда Тарасов, — хоккеист Харламов сделал свой выбор.
— А? — беспомощно вопросил хоккеист Харламов в тот момент, и у Тарасова мысленно затряслись плечи то ли от смеха, то ли от того, что от Валерки пахло катком и Валеркой.
Вместо этого он начал раздеваться.
— Хоккеист Харламов закрывает дверь и не уходит из кабинета до тех пор, пока не пришивает мне пуговицу на место, — объявляет Тарасов. Хочется — будничным тоном, по факту — торжествующим, злорадным, сам бы себя за него удавил.
Вместо этого он остается в одной майке, пока Валерка держит беспомощно в руках его безрукавку — врученную торжественно ему в руки. Держит бережно, как будто не безрукавку дали, а награду.
Тарасов поправляет очки, блестит ими в свете лампы, пока Валерка сидит у стены и плетет что-то как будто, вместо того чтобы пришить за пять минут одну пуговицу. Делов-то там, г-госпади...
— У меня запасной нет, — сказал тогда Тарасов ему мерзким злорадным тоном, а Валерка кивнул, накидывая ему на плечи безрукавку. — Вперед. С песней, хоккеист Харламов.
Тарасов отгоняет мысленно ворох ощущений — и руки Валерки на плечах, и запах этот его дурацкий — молодецкий, Валеркин, и — и чего только не отгоняет. Сидит стынет в майке, потому что себя первого — наказал.
— Долго тебе еще? — не выдерживает он наконец. — Эй, хоккеист Харламов, не державший в руках иголки?
— М-м-м, — говорит Валерка неуверенно, и Тарасову хочется вздохнуть, но он закатывает глаза.
— Сходи чайник поставь, будь полезен обществу, хоккеист Харламов.
— М-м-м, — говорит Валерка снова, — вам холодно?
— А это не ты тут в одной майке сидишь из-за своего рукожопства, Харламов!
Окрик получается — какой-то кривой, Тарасову было бы стыдно за него, а сейчас как-то — смешно, и ему смешно, и Валерке смешно, и Валерку — почти сметает — к чайнику, рубашка — брошена где была. Тарасов вздыхает, поднимается медленно, цепляясь пальцами за безрукавку. Правда как-то — холодно. Что он там с ней...
Рубашка лежит починенной.
Тарасов медленно отходит обратно к столу, пока Валерка не вернулся.
Кого наказал — непонятно. То ли в майке холодно, то ли — без Валерки в комнате. Бумаги вон — незаполненные.
Тарасов вздыхает и протирает нос под дужками очков.
5. Бобров, Балашов, дженовый джен, около 600 слов. НЕ СПРАШИВАЙТЕ Я НАШЕЛ СВОИХ КОРЗИНОЧЕКБобров стоит, сжимает бортик, дышит холодным воздухом, которым веет со стороны льда и площадки. Разжимает бортик. Сжимает его снова.
— А неплохо идет, — говорит подошедший Балашов, и Бобров сцепляет зубы, прежде чем улыбнуться и снова разжать ладони.
— Да, — говорит, смотрит не мигая на Балашова, не убирая улыбки, и улыбка того как будто бы немного вянет, и так фальшивая до предела. — Неплохо.
Это проходной матч, это матч, который не значит практически ничего — даже если они проиграют, они все равно останутся в первой пятерке: не зря он гонял ребят, пусть и не тарасовцы. И без своей любимой тройки — вытянули, справились. Те все еще отдыхают после Суперсерии, Боброву вот отдыхать некогда — и то хорошо. Что бы он делал, отдыхая? Бесцельно бродил по городу? Рисовал бы схемы в голове, где можно было бы скорректировать планы Толи, в которые он все равно бы уже не успел влезть? Раз за разом прогонял бы в голове, где упустил, где не подтянул, где — нужно было звонить Толе с уточнениями, пусть бы и из Канады в Москву?
— Вам бы отдохнуть, — говорит Балашов, внимательно глядя на него. Улыбается снова, словно воспряв духом. Боброва это не то чтобы раздражает, но смутно кажется лишним. — Устали же, после Канады-то.
Бобров морщится и снова переводит взгляд на поле. Балашов тоже.
У Балашова круги под глазами и добрая улыбка человека, к которому она приклеилась по долгу службы. Бобров был бы раз не видеть Балашова никогда, но это разве что — на пенсии.
— Ребята молодцы, — продолжает Балашов, — справляются.
— Да, — снова говорит Бобров. Он бы сейчас с удовольствием переглянулся через поле с Толей, но он играет даже сейчас — не с ЦСКА.
Балашов хочет сказать что-то еще, почти что судорожно подыскивает тему. По крайней мере, Боброву так кажется, даже не глядя в его сторону. Отправил бы покурить, так не курит же, зараза.
— И что вам неймется всем, а, — жалуется наконец-то Балашов почти несчастно, — не понимаю. Что вам, Всеволод Михайлович, что Тарасову, помяни его всуе... Этак можно же и с нервным срывом слечь, с невралгией какой.
— Мы спортсмены, — режет Бобров, морщась.
— Ага, — соглашается поклалисто Балашов, — спортсмены, не люди, конечно. Вот посидели в отпуске хоть с недельку, глядишь — и лицом бы посвежели.
Бобров снова морщится, как от зубной боли. Машет рукой одному из своих на поле — одним движением, даже не направление задает — а пендель.
— И характер бы лучше стал, — продолжает Балашов тоном, каким на лужайке зайчик спрашивает бобра, как пройти к пряничному домику. Бобров медленно выдыхает и чувствует, что сигарета скоро понадобится ему. Бросал же, только с этим Толей...
— Смотрите, — говорит Балашов, — как лицом посерели. Спорт гробит людей, вот ей-богу, сколько лет уже говорю — спорт спортом, а здоровье советских людей...
— Эдик, ты что хотел? — не выдерживает наконец Бобров, оборачиваясь к нему корпусом. — Ну.
— Я... — Балашов замирает, застуканный врасплох. — Э...
— Ничего? — подсказывает ему Бобров вежливо. — Ну так и иди своей дорогой, Эдуард Михалыч. Отдыхай. Отпуск там возьми.
Балашов вздыхает, почти что старается это скрыть, сам сжимает уже бортик своими пухлыми ладонями, глядя на лед. Вот-вот — красными пятнами пойдет.
— Так я уже, — говорит наконец он, снова улыбается, как фальшивая елочная игрушка, — вот, значит, в гости заглянул. К старому другу. Поддержать.
— М-м-м, — говорит Бобров, вздыхает в ответ. И, главное, что ему надо?.. — Смена!
Бобров считает минуты до конца матча. Жалко Толи нет, в одиночестве смолить Бобров не привык и не любил. Хоть Балашова с собой бери.
Тот стоит рядом до свистка.
6. Тарасов, Бобров, около 300 слов, сложные взаимоотношения с властью и мразями— Толя, — говорит Боров, садясь в единственное на номер кресло, потом вздыхает и закидывает голову назад, глядя в потолок, выбеленный, но все равно с заметными трещинками. — Толя, это пиздец.
— Да, — соглашается Тарасов: он сидит на кровати и болтает ногой, невесело о чем-то думая. Он, конечно, не мертв так, как Бобров, но у него тоже большие вопросы — кто догадался сделать соревнования сразу после Суперсерии.
Они были в кабинетах вдвоем, при костюмах, в этих черно-белых цветах официальных попыток лизоблюдства. Сейчас Тарасов дергает себя за галстук, пытаясь ослабить узел. Они не то чтобы с Бобровым друзья, но есть времена, когда вы объединяетесь ради общей цели. А загонять после такого испытания саму сборную СССР — это какими ублюдками нужно быть. Тут и не с Бобровым объединишься.
— Толя, загоним ребят, — говорит Бобров, как будто Тарасов сам этого не знает. Они уже успели побывать не только в кабинетах — они уже успели выехать из Москвы, прямо так, в костюмах, при параде, только сумки и успели собранные прихватить из домов.
Дорога вымотала — возраст уже не тот, столько часов подряд ехать и останавливаться уже в первом часу ночи. Так и режим сбить можно, не только себе — всей команде.
Тарасов поднимается лениво, отрывает себя от кровати, подходит к окну, открывая форточку. Наконец-то дергает себя за галстук так, чтобы тот ослабел и повис на шее, подставил кожу ветерку.
— Только не кури, — говорит, морщась Бобров, и Тарасов хмыкает и лезет в карман брюк, как будто назло. — Ну Толя, не будь мразью.
Огонек на фоне темного проема освещает белую рубашку и очерчивает кадык на тонкой шее. Бобров вздыхает, глядя на него.
7. Заебали. Тарасов, Бобров, около 500 слов джена— Володь, пошли курнём.
Тарасов стоит, ведет носом, морщится, и Бобров хочет сказать "да я только оттуда", но язык как-то не поворачивается.
Они молча идут к закутку, обозначенному всеми знающими курилкой. Урны, естественно, нет, есть мусорный бак, из которого периодически несет тем, чем может нести из баков, и оставаться там надолго не хочется никому.
Бобров протягивает Тарасову папиросу. Зажигалку тот носит и сам. Уже что-то.
— Что такое-то, — спрашивает наконец он, когда Тарасов долго пытается прикрутить, и Бобров почти решает взять дело в свои руки. Ветрено. Осень. Хорошо хоть не моросит. — Толь?
Спортсмены, как известно, не курят, а вот тренеры иногда — еще как.
Тарасов морщится на вопрос, отвечает только — после первой затяжки.
— Заебали, — говорит он спокойно, и Бобров неодобрительно качает головой, прикуривает сам, поправляет Толе отворот пальто.
— Новость сказал сейчас, закачаешься, — хмыкает он, внимательно следя за Тарасовым.
— Заебали, — повторяет Толя уже менее спокойно, зыркает своими глазами на Боброва, потом жует папиросу во рту, недовольно пыхтя.
— Кто заебал-то? — задает наводящий вопрос Бобров, когда понимает, что стоять так Тарасов может долго. Ну. Не то чтобы в первый раз.
Тарасов фыркает, смотрит на свинцовое небо.
— Все заебали, — говорит Тарасов тем тоном, каким он обычно признается в чем-то очень стыдном.
Например, что он спасовал перед пронырливым Балашовым, не сдержался, сказал что-то еще более неприличное, от чего поднялся в списке врагов Балашова еще на несколько пунктов. Этой крысе, в общем-то, только дай повод.
— Угу, — мычит одобрительно Бобров, и Тарасов косится на него, зыркает прямиком ему в лицо, словно вот этим вот "угу" Бобров поднял себя на несколько пунктов в списке личных врагов Тарасова.
— Вот не смешно, Володь, не смешно, — начинает Тарасов, и голос у него уже куда более оживленный, чем был до этого. — Нихера не смешно. Ты видел последние постановления? А распределение игр? Их кто делал, какой ублюдок Балашов их левой пяткой записывал, а, Володь? Чего ты на меня смотришь, я спрашиваю — какому больному ублюдку пришло в голову... Тьфу.
Бобров кивает в такт, потом прекращает, вместе с тем, как заканчиваются слова.
Сейчас главное — не спросить что-нибудь в духе "и все?". Толя за такое раскатает.
— И знаешь, что мне сказал Балашов? Стерпится-слюбится, — выделяет он интонацией слишком хорошо эту фразу, чтобы картинка в виде округлого лица Балашова с его ненатуральной улыбкой вырисовывается как-то сама перед глазами.
Бобров фыркает, качая головой.
— Не ему ж играть, — замечает он. — Он на игры-то не на все ходит, а ты хочешь — чтобы составлял что-то правильно.
— Так спросить можно?! — взрывается Тарасов, и Бобров мысленно себе удовлетворенно кивает. Вот, теперь с Толей можно разговаривать. Теперь он отъебется. — Или они там у себя наверху в своем безвоздушном пространстве сидят, а нам, тут, на поле — расхлебывай? Они охерели, Володь?
— А ты б не охерел в безвоздушном-то сидеть, — резонно замечает Бобров, и Тарасов фыркает, зыркая на него снова, уже не злобно, как в самом начале, и машет рукой.
— Заебали, — подводит он итог. — Еще по одной и я могу подкинуть тебя до дома.
Бобров одобрительно хмыкает. Надо же — запомнил, что он свою красотку в ремонт сдал. Еще немного — человеком считать начнет. Толя стоит, встопырив перья, и довольно смолит.
8. Тарасов, Валерка, юст, ~400 словУ Валерки голос, когда он поет — меняется. Это Тарасов знает по тому, как у него по позвоночнику начинают ползти мурашки и хочется отвернуться и уйти. Уйти подальше, подальше от искушения, подальше от внутренних проблем, от внешних проблем, подальше от ощущения, что твою душу вынимают и разделывают прямо тут, на месте.
Валерка перебирает гитарные струны, сидит в раздевалке, улыбается сам себе, пока вокруг собралась команда. Ему и дела нет, что Тарасов застывает у двери, молчит, смотрит на него. Тарасову кажется: как можно не замечать такой взгляд, ему самому кажется — прожжет дырку, кажется — зрачки расширяются сами, никак не взять себя в узду. Ему кажется — будь на него направлен такой взгляд, он бы обязательно почувствовал. Только Валерка непрошибаем и в этом его счастье.
Тарасову хочется уйти каждый раз, когда Валерка перебирает струны и выводит песню по заказам команды. Ему даже не подпевают обычно, слушают молча, даже если он запинается, улыбается, смеется — не помню текст, ребят, подсказывайте.
Счастье Тарасова, что поет Валерка не часто, и гитару приносит — не часто, и посиделки такие — скорее исключение, чем правило.
Несчастье Тарасова в том, что иногда Валерка поет по-испански, взывая к своим корням, и тогда у него меняется голос, меняется что-то в самом Валерке как будто, и он все еще смеется, запинается — не помню текст, ребят, даже подсказать не сможете.
Голос мелодичнее, ярче, выше, ни за что бы не узнал Валерку. И если закрыть глаза — кажется, что он просто наслаждается чьим-то пением, и нет команды рядом, и нет Валерки, никакого Валерки нет, и не было никогда.
Когда Валерка поет на испанском, Тарасову не хочется уйти. Тарасову хочется остаться, слушать вечность, чувствовать — как по позвоночнику ползут мурашки, как покалывает кончики пальцев, думать — что Валерки никакого нет, и нет никакого искушения, и пусть дальше — вынимают его душу, разделывают прямо тут, на месте.
Валерка перебирает струны, тянет что-то, мурчит, смеется. Тарасов подходит к нему, кладет руку на плечо, вслушивается, и команда — вслушивается, и Валерка дальше расслабленно напевает что-то, даже слов знать не обязательно — там наверняка о свободе и о любви. По позвоночнику ползут мурашки, от волос Валерки — пахнет мылом, и Тарасов стоит, закрыв глаза, зная — Валерка на него не смотрит, у него дело, он поет, не обращая ни на кого внимания. Значит — можно и подойти. Значит — можно и разделывать себе душу, ему не впервой — начинать это делать самому, только вот долго — не может, не выносит.
Тарасов уже в дверях раздевалки, уходит медленно, пытается дышать и перестать чувствовать покалывания в кончиках пальцев, когда Валерка на него смотрит. Бросает темный взгляд, прожигает взглядом, улыбается сам себе. Тарасов его не чувствует.
@темы: Мысли вслух, Творчество, Фанфики
девочка Ив, а х е с л и б ы я м о г в м а к с и
спасибо!
(вот серию драбблов — может быть
сколько моей мишели я должен прослушать чтобы.)
Можно ещё вдохновляться песенками из плейлиста-2013, прекрасное было! Физрук (только пожалуйста без рук, это может делать только физрук)! Я оглянулся посмотреть!.. С Первомаем!
т а к х о р о ш о
/представил как зардеться может вал-лер-ра и умер/
SOU:,
как продолжу, каа-а-ак...